В рубке стояла черная темнота, и только на миг чье-то тело открыло зеленый полумесяц прибора, тускло блеснувший из-под воды. Кто-то захлебисто выл, кто-то, барахтаясь на спине, колотил сапогом в стекло, но главная масса тел приступом шла на дверь, встречь врывающейся реке.
Я нашел отца по его руке, всплывшей в сторону ручки газа, и этот тоскливый жест метнул меня убрать газ, потом, по какой-то вспышке наития, переложить рычаг реверса и вновь толкнуть ручку газа до упора вперед. Но отца уже затащило под кресло, у меня не хватало сил его вытянуть, выдернуть, вывернуть, а когда, наконец, удалось, и уже на разрыве легких я стал выгребать наверх, голова ударилась в потол…
– …ок насквозь! Ты стоял под дождем? Ты сошел с ума! Ярослав! Что за детство такое!
На «детство» я среагировал:
– Геля?
Она не слушала, психовала, вытащила меня с лоджии и затолкнула под горячий душ. Потом курила на кухне, посекундно сбивала надменным пальчиком ничтожные шелушинки пепла в титановую австрийскую мойку, косилась, хмыкала, слушала, пожимала плечами и снова хмыкала.
– Ты сумасшедший, Мартинес, – сказала она в итоге.
– Я не Мартинес, Геля. Моя фамилия Мартынов. Но это было со мной. Не как будто, а… То есть не как будто бы с кем-то, а…
– Я не верю, – холодно сказала она.
– У меня такое бывало…
– Бред.
И оттого что она так сказала, в груди тоже стало холодно, будто там расчистилось место, появилось пустое пространство, и оттуда потянуло далеким чужим сквозняком.
Тут можно говорить, что угодно, и выдвигать любые гипотезы. К счастью, мозг сумел защититься, и в тот раз я просто уснул. А когда проснулся, Геля уже ушла на работу. И это было прекрасно. Настолько прекрасно, что во всем случившемся ночью я действительно видел только сон. Летний сон под дождем. А подробностей не помнил и вовсе. Что называется, заспал.
В десять я позвонил в редакцию. Секретарша главного подтвердила, что редколлегия как всегда в двенадцать, и напомнила: главный оторвет голову, если не принесу материал.
Я уже не искал концовку статьи, влепил первую подходящую фразу о коммунальной кухне большой мировой политики, где Американская мечта вконец затуркала Русскую идею и только-только не плюет ей в кастрюлю; на том плюнул и на статью. В конце концов, политика – не мой профиль, зато лягательный рефлекс на Америку потихоньку поощряет и сам главный. Его понять можно: б; льшая часть тиража все равно отправляется во Вьетнам и на Кубу. Советского Союза уже не было, но его одноименный журнал еще жил полноценным подобием жизни.
Пропустив два автобуса, я еле втиснулся в третий.
2
Ампирный фасад недавно покрашенного особняка, дубовый парадный вход, мраморная, покрытая ковром лестница, ведущая от порога в прихожую, бабуся-вахтер, больше похожая на консьержку, старинный паркет, и другая такая же лестница, уводящая выше, на бельэтаж, со скульптурой пастушки на высокой мраморной тумбе, с которой эта девчушка взлетала, как мраморный мотылек, хотя в ее жизелевском жесте печально не хватало мизинца, – все это заставляло убавить шаг, принять должный вид, и к высоченным дворцовым резным дверям кабинета Главного подойти человеком средне-высоких стандартов по части ответственности и пунктуальности.
Секретарша Надюша, тургеневская девушка в бальзаковском возрасте, укоризненно покрутила в руках карандаш.
Немая сцена, пока я показывал ей на свои часы, в ответ на сокрушенное качание головой, была прервана густым рыком из-за двери, распахиванием оной и толчеей выпускаемых редакционных тел. Главный редактор замкнул процессию как печать. Это его манера: провожать членов редколлегии до порога, через который его величавое тело продавливалось не чаще, чем утром раз и раз вечером. «Слушай, – в былые дни приставал к Надюше Виталик. – Ты ему кофе носишь каждые пять минут, но когда выносишь горшок?»
– Мартыноф-ф-ф!!! – в небесах потолка задрожала хрустальная люстра: – Зайди.
Обтирая грудью начальственный живот, я протиснулся в апартамент главного, где всегда ощущал какую-то неуютность, наверное, в силу незавершенности интерьера. Вот, если бы вместо стола редколлегии здесь стояла кровать с балдахином, или, скажем, в утробе камина крутился на вертеле королевский олень, тогда да. Но в мире не существует иной гармонии, кроме гармонии противоречий. Пример такой – сам журнал. Кому-то он мог бы напоминать заброшенный деревенский пруд, с камышами и ряской, но и с приличными в нем карасями. Нас теперь, правда, осталось мало – переживших в глубоком иле все те реформы, что мелким бреднем ходили над нашими головами. Временами кого-то утягивало наверх, но кто-то плюхался и обратно.
Сейчас за столом редколлегии одиноко сидел Виталик.
Он шумно поднялся и протянул руку. В лучшие свои годы сам Горохов сильно напоминал Главного, центнер живого веса, но сейчас был заметно стройнее. Сразу видно, человек наголодался в европах. Я молча пожал Виталику руку и для проверки долбанул его кулаком в плечо.
– Гад! – узнаваемо простонал Виталик.
Главный уже добрался до своего стола, водрузился на трон и, все еще недовольно косясь на меня, нажал кнопку:
– Надя, кофе и бутерброды.
– На троих? – послышался электронный голос бесхитростной Нади.
Виталик тем временем продолжал объясняться перед начальством.
– … А что? Вольный дух веет, где хощет. Но мне в Германии вредно жить, пиво – не еда, а живот растет. Во Франции отпаивался вином, хотя у меня от него понос. А вот это из Греции, – сказал он, поднимая с пола свой старый пошарпанный кофр. – Презент вам, Сан-Саныч.
Виталик издали показал бутылку метаксы, но поставил перед собой.
– Чтобы ты да довез? – буркнул Главный. – Небось купил вон, в ларьке, – он кивнул на окно.
– Христом Богом… – заволновался Виталик, но тут раздался стук в дверь, и Надя внесла кофе и бутерброды, на которые, верно, ушло не меньше батона хлеба и кило ветчины. Кофе она тут же вылила в медный кувшинчик с арабской вязью, куда Главный обычно сливал недопитый или остывший, а бутерброды разложила перед Виталиком. Затем подошла к потайному бару, достала три стопки и дежурную шоколадку, потом сощурилась на зенитный снаряд бутылки, заменила стопки на рюмки, а когда вышла, то можно было не сомневаться, что границы Родины на замке.
– Ты ладно, Горохов, не очень тут мне… шустри, – дубинкою пальца погрозил Главный Виталику. – А ты, Мартынов, давай, что принес.
Я молча протянул материал. Дочитав до конца, Главный вычеркнул последний абзац, посмотрел на часы и стал крутить телефон. Пока он говорил в трубку, Виталик разлил метаксу, взял одну рюмку, чокнулся ей с двумя другими, перенес ее на стол Главного и поставил ближе к правой его руке. Главный отогнул палец, подцепил рюмку, поднес ее к микрофону трубки и хорошо отхлебнул. Мы солидаризировались.
– Ну что, Виталя? – съехидничал я, – Блудный сын к отцу пришел?..
– Угу, – бормотнул Виталик с набитым ртом.
Даже при его нынешней комплектации зада и живота было очень непросто увидеть в Горохове того бывшего лейтенанта морской пехоты, каким Виталик служил на Кубе. Правда, он клялся на своих фотографиях, что именно там, на Острове Свободы, и подхватил свою слоновью болезнь, хотя я уверен, уже тогда он был большим фотомастером и мог любому откормленному слону обеспечить осиную талию. Кроме еды, во всех ее проявлениях, Виталик больше всего ценил свою маму, которая даже в те, советские времена умудрялась летать на Кубу военно-транспортной авиацией, держа на коленях судки с московской стряпней. Те, кто слышали песню «Куба – любовь моя» в исполнении накормленного Виталика, не могут не признать, что социализм имел свою красоту. Кстати, это ведь он осчастливил меня псевдонимом «Слава Мартинес», над который сам же и издевался. Часто в незнакомых компаниях он спешил отрекомендовать меня как Славу Мартини, а однажды в обществе Славы Зайцева всем показывал пальцем: «А вон это ходит Слава Лисиц!» Блондинкам он представлял меня как родного сына кубинского атташе по культуре, брюнеткам – как тоже сына, но незаконнорожденного. Это, наверное, потому, что вид худых и костлявых брюнеток (чем костлявей – тем лучше) ввергал его в экстатическую дрожь.
Сходив и повторно налив рюмку Главному, Виталик вернулся и наполнил две наши.
– Анжелу давно не видел? – спросил он грустно.
– Гелю? С утра.
– Гад, – утвердился в печали Виталик и наполнил греческой жидкостью рот.
Главный, наконец, положил трубку, но телефон будто этого ждал и тут же залился прерывистым междугородным звонком. Главный говорил долго, еще дольше молчал, но кивнул только пару раз – наливающей Виталиковой руке. Надо сказать, эти два человека вполне могли быть отцом и сыном. И неважно, что Виталик был лысоват, вернее, пушист на темени, а шевелюра главного напоминала шкуру перезимовавшего овцебыка. Правда, Главный был заслуженный холостяк, драматург и к тому же мастит. И этим вызывал к себе огромное уважение. Мы дождались момента, когда он отвел от красного уха трубку и, пренебрегши тонким коньячным одёнком на дне греческой бутылки, полез рукою за свое кресло и достал початую водку.